Неточные совпадения
— Ах, какой вздор! — продолжала Анна,
не видя мужа. — Да дайте мне ее, девочку, дайте! Он еще
не приехал. Вы оттого говорите, что
не простит, что вы
не знаете его. Никто
не знал. Одна я, и то мне тяжело стало. Его
глаза, надо знать, у Сережи точно такие же, и я их
видеть не могу от этого. Дали ли Сереже обедать? Ведь я знаю, все забудут. Он
бы не забыл. Надо Сережу перевести в угольную и Mariette попросить с ним лечь.
И, перебирая события последних дней, ей казалось, что во всем она
видела подтверждение этой страшной мысли: и то, что он вчера обедал
не дома, и то, что он настоял на том, чтоб они в Петербурге остановились врознь, и то, что даже теперь шел к ней
не один, как
бы избегая свиданья с
глазу на
глаз.
Дождь, однако же, казалось, зарядил надолго. Лежавшая на дороге пыль быстро замесилась в грязь, и лошадям ежеминутно становилось тяжелее тащить бричку. Чичиков уже начинал сильно беспокоиться,
не видя так долго деревни Собакевича. По расчету его, давно
бы пора было приехать. Он высматривал по сторонам, но темнота была такая, хоть
глаз выколи.
Так мысль ее далече бродит:
Забыт и свет и шумный бал,
А
глаз меж тем с нее
не сводит
Какой-то важный генерал.
Друг другу тетушки мигнули,
И локтем Таню враз толкнули,
И каждая шепнула ей:
«Взгляни налево поскорей». —
«Налево? где? что там такое?» —
«Ну, что
бы ни было, гляди…
В той кучке,
видишь? впереди,
Там, где еще в мундирах двое…
Вот отошел… вот боком стал… —
«Кто? толстый этот генерал...
Я был
бы очень огорчен, если
бы Сережа
видел меня в то время, как я, сморщившись от стыда, напрасно пытался вырвать свою руку, но перед Сонечкой, которая до того расхохоталась, что слезы навернулись ей на
глаза и все кудряшки распрыгались около ее раскрасневшегося личика, мне нисколько
не было совестно.
И
глаза ее вдруг наполнились слезами; быстро она схватила платок, шитый шелками, набросила себе на лицо его, и он в минуту стал весь влажен; и долго сидела, забросив назад свою прекрасную голову, сжав белоснежными зубами свою прекрасную нижнюю губу, — как
бы внезапно почувствовав какое укушение ядовитого гада, — и
не снимая с лица платка, чтобы он
не видел ее сокрушительной грусти.
В Ванкувере Грэя поймало письмо матери, полное слез и страха. Он ответил: «Я знаю. Но если
бы ты
видела, как я; посмотри моими
глазами. Если
бы ты слышала, как я; приложи к уху раковину: в ней шум вечной волны; если
бы ты любила, как я, — все, в твоем письме я нашел
бы, кроме любви и чека, — улыбку…» И он продолжал плавать, пока «Ансельм»
не прибыл с грузом в Дубельт, откуда, пользуясь остановкой, двадцатилетний Грэй отправился навестить замок.
Быть может, при других обстоятельствах эта девушка была
бы замечена им только
глазами, но тут он иначе
увидел ее. Все стронулось, все усмехнулось в нем. Разумеется, он
не знал ни ее, ни ее имени, ни, тем более, почему она уснула на берегу, но был этим очень доволен. Он любил картины без объяснений и подписей. Впечатление такой картины несравненно сильнее; ее содержание,
не связанное словами, становится безграничным, утверждая все догадки и мысли.
Раскольников бросился вслед за мещанином и тотчас же
увидел его идущего по другой стороне улицы, прежним ровным и неспешным шагом, уткнув
глаза в землю и как
бы что-то обдумывая. Он скоро догнал его, но некоторое время шел сзади; наконец поравнялся с ним и заглянул ему сбоку в лицо. Тот тотчас же заметил его, быстро оглядел, но опять опустил
глаза, и так шли они с минуту, один подле другого и
не говоря ни слова.
Вид этого человека с первого взгляда был очень странный. Он глядел прямо перед собою, но как
бы никого
не видя. В
глазах его сверкала решимость, но в то же время смертная бледность покрывала лицо его, точно его привели на казнь. Совсем побелевшие губы его слегка вздрагивали.
Она всегда протягивала ему свою руку робко, иногда даже
не подавала совсем, как
бы боялась, что он оттолкнет ее. Он всегда как
бы с отвращением брал ее руку, всегда точно с досадой встречал ее, иногда упорно молчал во все время ее посещения. Случалось, что она трепетала его и уходила в глубокой скорби. Но теперь их руки
не разнимались; он мельком и быстро взглянул на нее, ничего
не выговорил и опустил свои
глаза в землю. Они были одни, их никто
не видел. Конвойный на ту пору отворотился.
Кабанова. Ты
бы, кажется, могла и помолчать, коли тебя
не спрашивают.
Не заступайся, матушка,
не обижу, небось! Ведь он мне тоже сын; ты этого
не забывай! Что ты выскочила в глазах-то поюлить! Чтобы
видели, что ли, как ты мужа любишь? Так знаем, знаем, в глазах-то ты это всем доказываешь.
Его
не слушали. Рассеянные по комнате люди, выходя из сумрака, из углов, постепенно и как
бы против воли своей, сдвигались к столу. Бритоголовый встал на ноги и оказался длинным, плоским и по фигуре похожим на Дьякона. Теперь Самгин
видел его лицо, — лицо человека, как
бы только что переболевшего какой-то тяжелой, иссушающей болезнью, собранное из мелких костей, обтянутое старчески желтой кожей; в темных глазницах сверкали маленькие, узкие
глаза.
— Нам известно о вас многое, вероятно — все! — перебил жандарм, а Самгин, снова чувствуя, что сказал лишнее, мысленно одобрил жандарма за то, что он помешал ему. Теперь он
видел, что лицо офицера так необыкновенно подвижно, как будто основой для мускулов его служили
не кости, а хрящи: оно, потемнев еще более, все сдвинулось к носу, заострилось и было
бы смешным, если б
глаза не смотрели тяжело и строго. Он продолжал, возвысив голос...
Наконец, отдыхая от животного страха, весь в поту, он стоял в группе таких же онемевших, задыхающихся людей, прижимаясь к запертым воротам, стоял, мигая, чтобы
не видеть все то, что как
бы извне приклеилось к
глазам. Вспомнил, что вход на Гороховую улицу с площади был заткнут матросами гвардейского экипажа, он с разбега наткнулся на них, ему грозно крикнули...
Самгин боком, тихонько отодвигался в сторону от людей, он встряхивал головою,
не отрывая
глаз от всего, что мелькало в ожившем поле;
видел, как Иноков несет человека, перекинув его через плечо свое, человек изогнулся, точно тряпичная кукла, мягкие руки его шарят по груди Инокова, как
бы расстегивая пуговицы парусиновой блузы.
— Здравствуй, —
не сразу и как
бы сквозь сон присматриваясь к Самгину неукротимыми
глазами, забормотал он. — Ну, как? А? Вот
видишь — артистка! Да, брат! Она — права! Коньяку хочешь?
Говорил он долго и
не совсем ясно понимая, что говорит. По
глазам Лидии Клим
видел, что она слушает его доверчиво и внимательно. Она даже, как
бы невольно, кивала головой, на щеках ее вспыхивал и гас румянец, иногда она виновато опускала
глаза, и все это усиливало его смелость.
Лидия пожала его руку молча. Было неприятно
видеть, что
глаза Варвары провожают его с явной радостью. Он ушел, оскорбленный равнодушием Лидии, подозревая в нем что-то искусственное и демонстративное. Ему уже казалось, что он ждал: Париж сделает Лидию более простой, нормальной, и, если даже несколько развратит ее, — это пошло
бы только в пользу ей. Но, видимо, ничего подобного
не случилось и она смотрит на него все теми же
глазами ночной птицы, которая
не умеет жить днем.
Он обладал неистощимым запасом грубоватого добродушия, никогда
не раздражался в бесконечных спорах с Туробоевым, и часто Клим
видел, что этот нескладно скроенный, но крепко сшитый человек рассматривает всех странно задумчивым и как
бы сожалеющим взглядом светло-серых
глаз.
Он
видел, что Макаров уже
не тот человек, который ночью на террасе дачи как
бы упрашивал, умолял послушать его домыслы. Он держался спокойно, говорил уверенно. Курил меньше, но, как всегда, дожигал спички до конца. Лицо его стало жестким, менее подвижным, и взгляд углубленных
глаз приобрел выражение строгое, учительное. Маракуев, покраснев от возбуждения, подпрыгивая на стуле, спорил жестоко, грозил противнику пальцем, вскрикивал...
Клим
не видел темненького. Он
не верил в сома, который любит гречневую кашу. Но он
видел, что все вокруг — верят, даже Туробоев и, кажется, Лютов. Должно быть,
глазам было больно смотреть на сверкающую воду, но все смотрели упорно, как
бы стараясь проникнуть до дна реки. Это на минуту смутило Самгина: а — вдруг?
— Еще
бы вы
не верили! Перед вами сумасшедший, зараженный страстью! В
глазах моих вы
видите, я думаю, себя, как в зеркале. Притом вам двадцать лет: посмотрите на себя: может ли мужчина, встретя вас,
не заплатить вам дань удивления… хотя взглядом? А знать вас, слушать, глядеть на вас подолгу, любить — о, да тут с ума сойдешь! А вы так ровны, покойны; и если пройдут сутки, двое и я
не услышу от вас «люблю…», здесь начинается тревога…
Она нетерпеливо покачала головой, отсылая его взглядом, потом закрыла
глаза, чтоб ничего
не видеть. Ей хотелось
бы — непроницаемой тьмы и непробудной тишины вокруг себя, чтобы
глаз ее
не касались лучи дня, чтобы
не доходило до нее никакого звука. Она будто искала нового, небывалого состояния духа, немоты и дремоты ума, всех сил, чтобы окаменеть, стать растением, ничего
не думать,
не чувствовать,
не сознавать.
— Вы даже
не понимаете, я
вижу, как это оскорбительно! Осмелились
бы вы глядеть на меня этими «жадными»
глазами, если б около меня был зоркий муж, заботливый отец, строгий брат? Нет, вы
не гонялись
бы за мной,
не дулись
бы на меня по целым дням без причины,
не подсматривали
бы, как шпион, и
не посягали
бы на мой покой и свободу! Скажите, чем я подала вам повод смотреть на меня иначе, нежели как
бы смотрели вы на всякую другую, хорошо защищенную женщину?
Райский между тем изучал портрет мужа: там
видел он серые
глаза, острый, небольшой нос, иронически сжатые губы и коротко остриженные волосы, рыжеватые бакенбарды. Потом взглянул на ее роскошную фигуру, полную красоты, и мысленно рисовал того счастливца, который мог
бы, по праву сердца, велеть или
не велеть этой богине.
— Конвойный, и то говорит: «это всё тебя смотреть ходят». Придет какой-нибудь: где тут бумага какая или еще что, а я
вижу, что ему
не бумага нужна, а меня так
глазами и ест, — говорила она, улыбаясь и как
бы в недоумении покачивая головой. — Тоже — артисты.
— Деятельной любви? Вот и опять вопрос, и такой вопрос, такой вопрос!
Видите, я так люблю человечество, что, верите ли, мечтаю иногда бросить все, все, что имею, оставить Lise и идти в сестры милосердия. Я закрываю
глаза, думаю и мечтаю, и в эти минуты я чувствую в себе непреодолимую силу. Никакие раны, никакие гнойные язвы
не могли
бы меня испугать. Я
бы перевязывала и обмывала собственными руками, я была
бы сиделкой у этих страдальцев, я готова целовать эти язвы…
Что ж, я
бы мог вам и теперь сказать, что убивцы они… да
не хочу я теперь пред вами лгать, потому… потому что если вы действительно, как сам
вижу,
не понимали ничего доселева и
не притворялись предо мной, чтоб явную вину свою на меня же в
глаза свалить, то все же вы виновны во всем-с, ибо про убивство вы знали-с и мне убить поручили-с, а сами, все знамши, уехали.
— Больше тысячи пошло на них, Митрий Федорович, — твердо опроверг Трифон Борисович, — бросали зря, а они подымали. Народ-то ведь этот вор и мошенник, конокрады они, угнали их отселева, а то они сами, может, показали
бы, скольким от вас поживились. Сам я в руках у вас тогда сумму
видел — считать
не считал, вы мне
не давали, это справедливо, а на
глаз, помню, многим больше было, чем полторы тысячи… Куды полторы! Видывали и мы деньги, могим судить…
— Эх, одолжи отца, припомню! Без сердца вы все, вот что! Чего тебе день али два? Куда ты теперь, в Венецию?
Не развалится твоя Венеция в два-то дня. Я Алешку послал
бы, да ведь что Алешка в этих делах? Я ведь единственно потому, что ты умный человек, разве я
не вижу. Лесом
не торгуешь, а
глаз имеешь. Тут только чтобы
видеть: всерьез или нет человек говорит. Говорю, гляди на бороду: трясется бороденка — значит всерьез.
— Вообрази себе: это там в нервах, в голове, то есть там в мозгу эти нервы (ну черт их возьми!)… есть такие этакие хвостики, у нервов этих хвостики, ну, и как только они там задрожат… то есть
видишь, я посмотрю на что-нибудь
глазами, вот так, и они задрожат, хвостики-то… а как задрожат, то и является образ, и
не сейчас является, а там какое-то мгновение, секунда такая пройдет, и является такой будто
бы момент, то есть
не момент, — черт его дери момент, — а образ, то есть предмет али происшествие, ну там черт дери — вот почему я и созерцаю, а потом мыслю… потому что хвостики, а вовсе
не потому, что у меня душа и что я там какой-то образ и подобие, все это глупости.
— Знаешь, Алешка, — пытливо глядел он ему в
глаза, весь под впечатлением внезапной новой мысли, вдруг его осиявшей, и хоть сам и смеялся наружно, но, видимо, боясь выговорить вслух эту новую внезапную мысль свою, до того он все еще
не мог поверить чудному для него и никак неожиданному настроению, в котором
видел теперь Алешу, — Алешка, знаешь, куда мы всего лучше
бы теперь пошли? — выговорил он наконец робко и искательно.
Но если он держал себя
не хуже прежнего, то
глаза, которые смотрели на него, были расположены замечать многое, чего и
не могли
бы видеть никакие другие глава, — да, никакие другие
не могли
бы заметить: сам Лопухов, которого Марья Алексевна признала рожденным идти по откупной части, удивлялся непринужденности, которая ни на один миг
не изменила Кирсанову, и получал как теоретик большое удовольствие от наблюдений, против воли заинтересовавших его психологическою замечательностью этого явления с научной точки зрения.
— Бабочка молодая, — говорили кругом, — а муж какой-то шалый да ротозей. Смотрит по верхам, а что под носом делается,
не видит. Чем
бы первое время после свадьбы посидеть дома да в кругу близких повеселить молодую жену, а он в Москву ее повез, со студентами стал сводить. Городят студенты промеж себя чепуху, а она сидит,
глазами хлопает. Домой воротился, и дома опять чепуху понес. «Святая» да «чистая» — только и слов, а ей на эти слова плюнуть да растереть. Ну, натурально, молодка взбеленилась.
Затем он укладывает копнушку скошенной травы, постилает сверху обрывок старой клеенки и садится, закуривая коротенькую трубочку. Курит он самый простой табак, какие-то корешки;
не раз заикался и эту роскошь бросить, но привычка взяла свое, да притом же трубка и пользу приносит,
не дает ему задремать. Попыхивает он из трубочки, а
глазами далеко впереди
видит. Вот Митрошка словно
бы заминаться стал, а Лукашка так и вовсе попусту косой машет. Вскаивает Арсений Потапыч и бежит.
Но если
бы, однако ж, снег
не крестил взад и вперед всего перед
глазами, то долго еще можно было
бы видеть, как Чуб останавливался, почесывал спину, произносил: «Больно поколотил проклятый кузнец!» — и снова отправлялся в путь.
— И опять положил руки на стол с каким-то сладким умилением в
глазах, приготовляясь слушать еще, потому что под окном гремел хохот и крики: «Снова! снова!» Однако ж проницательный
глаз увидел бы тотчас, что
не изумление удерживало долго голову на одном месте.
В нашей семье нравы вообще были мягкие, и мы никогда еще
не видели такой жестокой расправы. Я думаю, что по силе впечатления теперь для меня могло
бы быть равно тогдашнему чувству разве внезапное на моих
глазах убийство человека. Мы за окном тоже завизжали, затопали ногами и стали ругать Уляницкого, требуя, чтобы он перестал бить Мамерика. Но Уляницкий только больше входил в азарт; лицо у него стало скверное,
глаза были выпучены, усы свирепо торчали, и розга то и дело свистела в воздухе.
— Мать Енафа совсем разнемоглась от огорчения, а та хоть
бы глазом повела: точно и дело
не ее…
Видел я ее издальки, ровно еще краше стала.
В маленьком домике Клеопатры Петровны окна были выставлены и горели большие местные свечи. Войдя в зальцо, Вихров
увидел, что на большом столе лежала Клеопатра Петровна; она была в белом кисейном платье и с цветами на голове. Сама с закрытыми
глазами, бледная и сухая, как
бы сделанная из кости. Вид этот показался ему ужасен. Пользуясь тем, что в зале никого
не было, он подошел, взял ее за руку, которая едва послушалась его.
— Ну и что ж из того, что вы
видели собственными
глазами?.. Все-таки в этом случае вы передаете ваши личные впечатления, никак
не более! — возразил Плавин. — Тогда как для этого вы должны были
бы собрать статистические данные и по ним уже делать заключение.
Проговоря это, m-me Фатеева закрыла
глаза, как
бы затем, чтобы
не увидели в них, что в душе у ней происходит.
— Может быть, и совсем, — ответил Вихров и
увидел, что Груша оперлась при этом на косяк, как
бы затем, чтобы
не упасть, а сама между тем побледнела, и на
глазах ее навернулись слезы.
Присмотревшись хорошенько к Доброву, Вихров
увидел, что тот был один из весьма многочисленного разряда людей в России, про которых можно сказать, что
не пей только человек — золото
бы был: честный, заботливый, трудолюбивый, Добров в то же время был очень умен и наблюдателен, так у него ничего
не могло с
глазу свернуться. Вихров стал его слушать, как мудреца какого-нибудь.
— Отлично, отлично! — говорил он, закрывая даже
глаза под очками, как
бы страшась и
видеть долее это милое создание, но этим еще
не все для него кончилось.
Много прошло уже времени до теперешней минуты, когда я записываю все это прошлое, но до сих пор с такой тяжелой, пронзительной тоской вспоминается мне это бледное, худенькое личико, эти пронзительные долгие взгляды ее черных
глаз, когда, бывало, мы оставались вдвоем, и она смотрит на меня с своей постели, смотрит, долго смотрит, как
бы вызывая меня угадать, что у ней на уме; но
видя, что я
не угадываю и все в прежнем недоумении, тихо и как будто про себя улыбнется и вдруг ласково протянет мне свою горячую ручку с худенькими, высохшими пальчиками.
Как
бы то ни было, но мы подоспели с своею деловою складкой совершенно ко времени, так что начальство всех возможных ведомств приняло нас с распростертыми объятиями. В его
глазах уже то было важно, что мы до тонкости понимали прерогативы губернских правлений и
не смешивали городских дум с городовыми магистратами. Сверх того, предполагалось, что, прожив много лет в провинции, мы
видели лицом к лицу народ и, следовательно, знаем его матерьяльные нужды и его нравственный образ.
Последние слова Раиса Павловна произнесла с опущенными
глазами и легкой краской на лице: она боялась выдать себя, стыдилась, что в этом ребенке
видит свою соперницу. Она любила Лушу, и ей тяжело было
бы перенести слишком тесное сближение ее с Прейном, с которым, собственно, все счеты были давно кончены… но, увы! — любовь в сердце женщины никогда
не умирает, особенно старая любовь.
— Так вот! — сказал он, как
бы продолжая прерванный разговор. — Мне с тобой надо поговорить открыто. Я тебя долго оглядывал. Живем мы почти рядом;
вижу — народу к тебе ходит много, а пьянства и безобразия нет. Это первое. Если люди
не безобразят, они сразу заметны — что такое? Вот. Я сам
глаза людям намял тем, что живу в стороне.